Eshka-43 (eshka_43) wrote,
Eshka-43
eshka_43

Categories:

Леонид Губанов

Наткнулась здесь на страницу о нем, что ниже и вспомнилось -
Компания Губанова и Алейникова появилась у меня дома внезапно в междумужье,просто кто-то из компании был знакомым прошлого мужа и проходили рядом с домом - А зайдем к тебе выпьем? Устали после ночи...- и стали зависать (как-то так получалось, что даже и до старости, пока жила в России, вокруг меня закручивалось пространство творческого дома отдыха...) компания Губанова была большой и шумной и почти всегда пьяной и крутилась только вокруг Губанова, меняясь людьми и отдаваясь шумом, отчаянием, бесшабашностью и пьянством, пьянством, пьянством. Леня иногда приходил потихоньку один и отсыпался в дальней комнате на диване без объяснений и разговоров... Он принадлежал к тому творческому типу людей, которым, чтобы совместить точку сборки, надо было напиваться, внутренняя честная богемность не совмещалась с жизнью никак, но, увы, точка сборки не собиралась, яснее не становилось, и мрачное трезвое отчаяние переходило в пьяную надрывную безнадежность. Хотя я трезвым видела его только раз, но у меня сложилось такое впечатление,да и видно мой дом в данном случае показывал только пьяный компас.... Тогда я прочитала всего несколько его стихов в тоненькой тетрадке или блокнотике, не помню, да и сама поэзия была для меня не важна, просто выросла с вечно жестоким в пьянстве отчимом и воспринимала пьянство как часть жизни и удивлялась, что разница между талантливейшими поэтами, писателями и художниками и моим отчимом, слесарем-сборщиком так тонка и плевать было на талант, оставалась просто бабья жалость... В те времена я Губанова почему-то ассоциатировала с Есениным, сейчас же снимаю шляпу перед его не до конца реализованным талантом...ощущение рано поставленной точки, обрезанных крыльев осталось и ....отчаяние одиночества...как таким людям не хватает своей Гала....
«А где-то с криком непогашенным,
под хохот и аплодисменты,
в пролет судьбы уходит Гаршин,
разбившись мордой о бессмертие.
Так валят лес, не веря лету.
Так, проклиная баб и быт,
опушками без ягод слепнут
запущенные верой лбы.
Так начинают верить небу
продажных глаз, сгоревших цифр,
так опускаются до НЭПа
талантливые подлецы.
А их уводят потаскухи
и потасовка бед и войн.
Их губы сухо тянут суки,
планета, вон их! Ветер – вон!
При них мы сами есть товар,
при них мы никогда не сыты.
Мы убиваем свой талант,
как Грозный собственного сына...»
Грустно...

Каждый гений собирался и обещал умереть рано. Сроки жизни порядочного гения были отмечены: 23 года – Веневитинов, 26 – Лермонтов, 30 – Есенин... Л. Губанов начал писать о своей смерти с 16-ти лет. Эта тема считалась тогда крамольной – в официальной культуре она была запрещена (кроме смерти на войне). Пережив Есенина, он клялся, что уж Пушкина ни за что не переживёт. Так и случилось. Свой ранний уход в 37 лет Губанов предчувствовал, и это предчувствие нередко звучит в его стихах.

Здравствуй, осень, нотный гроб,
жёлтый дом моей печали.
Умер я – иди свечами.
Здравствуй, осень, новый грот.
Умер я, сентябрь мой,
ты возьми меня в обложку.
Под восторженной землёй
пусть горит моё окошко!

В сентябре, как он и напророчил в стихах, – в 1983 году при невыясненных обстоятельствах Губанов скончался. Мать, приехав, застала его мёртвым в кресле.

И локонов дым безысходный,
и я за столом, бездыханный.
Но рукопись стала свободной.
Ну что ж, до свиданья, Губанов, -

так он сам попрощался с собой в стихах.
В сентябре 83-го всё сбылось. Совпадение, мистика?

Мой лик сбежал с карандаша,
как заключённый из больницы,
сухой, как кашель, чуть дыша,
перевалил через страницы.

Он вышел вон, на волю, в вечность
и сбросил из последних сил
весь мир, накинутый на плечи,
как плащ, который относил!

Кто сказал, что поэты не пророки? «Я смерти, милая, учусь,/ всё остальное есть у Бога»,– писал Губанов. Он был талантливым учеником.

Как страшно ночью, не рисуя,
услышать боль, как вой Везувия.
Когда он прёт, гремит в груди,
готовый вырваться, сгубить.
Лежу на траурной постели
несчастной маленькой Помпеей
без слёз, без песен и без гимнов.
А вдруг не выдержу, погибну?
Вдруг ночью запечённой, чёрной,
всё полетит куда-то к чёрту –
мои глаза, мои грехи,
мои полотна и стихи.
И то, что я вчера в слезах
никак не мог тебе сказать?!
Под небом огненным распоротым
я гибну грубым гордым городом.
Безумной мордой в небо тычась,
в огне, во мне умрёт сто тысяч.
Сто тысяч губ, детей, тревог,
забытый небом медный Бог!
Сто тысяч, мир, – твоя потеря.
Сто тысяч – охают, не веря!
Не сны, не краски, не идеи –
отходят люди, словно деньги.

В будущем году исполнится 70 лет со дня рождения основателя «Самого Молодого Общества Гениев» (СМОГ) Леонида Губанова.

Мы себя похоронили -
ни уздечки, ни седла,
только крылья, только крылья,
только песня нам с утра.

Только птицею взвиваться,
небеса благодарить,
никогда за хлеб не драться,
а парить, парить, парить!

И своим орлиным оком
Видеть то, что проще нас, -
люди ходят ведь под Богом,
мы живём у Божьих глаз.

И летаем, и воркуем
Гимн неслыханный вдвоём,
нас стреляют, мы – ликуем!
Распинают, мы – поём!

И сгорев, мы воскресаем
Вознесенья вешним днём.
Небо с синими глазами
в сердце плещется моём!..

***
Мы повержены, но не повешены,
мы придушены, но не потушены,
и словами мы светимся теми же,
что на белых хоругвях разбужены.
Что концы наши в наших истоках,
и что нет отреченья и страха.
Каждый стих наш – преступной листовкой,
за который костёр или плаха!

И смех недужный, смех недужный
стоит у века за спиной.
И наша гениальность дружит
со шлюхой, водкой и виной.
Таланты пропадают без вести.
Ни слова вам, ни похоронной.
Роскошный катафалк из бедности
увозит их сердца холодные.

* * *
Гори, костёр, гори, моя звезда!
И пусть, как падший ангел, я расстрелян,
но будут юность в МВД листать,
когда стихи любовницы разделят.
А мне не страшно, мне совсем светло,
земного шара полюбил я шутки...
В гробу увижу красное стекло
и голубую подпись незабудки!

Его называли Есениным 60-х, сравнивали с поэтическим ангелом Франции Артюром Рембо, называли прямым преемником раннего Маяковского. Всё это в равной степени верно и в равной степени далеко от музы Губанова. Интуитивный гений, «enfant terrible», культовая фигура московской богемы. «Образцовая» поэтическая судьба: пьянство, дурдом, смерть в 37 лет.



Нет ни двора и ни кола,
но всё равно счастливой тенью
звоню во все колокола
растерянному поколенью.
Мне хорошо на островке
своей души неизмочаленной.
Как Бонапарт, я налегке
ношу лицо своё печальное.



Это был подлинный самородок. Самородок крупный, редкой породы, необработанный, в принципе шлифовке не поддающийся.



Неровен час, как хлынет ливень,
по сердцу чащ, по чашам лилий.
Неровен час.
Задребезжит стекло у мамы,
заплачет в тридцать три ручья –
ах, твоему сынку ума бы.
Неровен час.
Уже довольно сердце билось
и красною подушкой стало
для всех – кому сестра немилость,
для всех, кому жена – усталость.
Мир вспоминает о Нероне,
а я о хлебе не дослушал.
Неровен славы час – неровен,
и этот день, и дождь досужий.
Ни первый, ни последний – новый.
Так выпьем, господа, лучась.
Неровен час, как хлынет слово –
неровен час!



В этих неистово-истовых строчках – и есенинская надрывность, и «священное безумие», и потайной смысл.



У вас погашены лампады,
и тёмный ангел к вам спешит
не от ликующего сада –
от окровавленных вершин.
Он вам предложит спелых вишен
и будет комплименты нежить...
А я один в дорогу вышел
на фонарях надежды вешать.



Его поэзия абсолютно самобытна и неповторима. Он первичен. Он создал собственный уникальный поэтический мир. Его строки подчас – нескрываемо эпатирующие, скандальные, не вмещающиеся ни в какие каноны:



Ты вошла, разодета...
Много вас, лебедей и блядей.
Я устал, дайте мне для клозета
что-нибудь мягкое из жизни великих людей!



* * *
Теперь мне хоть корону, хоть колпак –
едино – что смешно, что гениально.
Я лишь хотел на каждый свой кабак
обзавестись доской мемориальной!



Губанова таскали на допросы, запирали в психушки – эти идеологические душегубки эпохи развитого социализма, куда швыряли поэтов, неудобных для светлого будущего.



Спрячу голову в два крыла.
Лебединую песню прокашляю.
Ты, поэзия, довела,
донесла на руках до Кащенко.



* * *
Я провел свою юность по сумасшедшим домам,
где меня не смогли разрубить, разделить пополам...



По темпераменту, стихийности, надрыву, да и по масштабу дарования Губанов был как никто близок Есенину. Есенин был его кумиром, богом, учителем. В его стихах многое от этого поэта. Как они неоглядны, просторны, размашисты!



Судьба – как девочка отчаянная,
что на бульвар, пьяна в куски,
а я люблю её случайно,
обняв до гробовой доски!
Имён тенистых не забуду
и слез искристых не пролью.
Я поцелую сам Иуду
и сам Евангелие пропью.
Карета подана! Прощай,
моя неслыханная юность,
мой королевски чёрный чай
и рюмок сладкозвонных лютость.
Прощай, за юбками вранья
моя невиданная наглость;
Я – как старик, что пьёт коньяк,
когда до смерти час осталось.



Его называли великим собутыльником эпохи. «Ищите самых умных по пивным, а самых гениальных по подвалам!» – шокировал он благопристойного читателя. Хотя, впрочем, читателя своего он был при жизни лишён, так что шокировать особенно было некого. «Автографы мои по вытрезвителям, мои же интервью – по кабакам»,– ёрничал он. Но в этих иронических строках сквозила горечь.



Прости меня, Москва,
за буйство и за боль –
венчала нас тоска,
а веселит запой.



Свои первые стихи Губанов прокричал навстречу лошадиным мордам конной милиции, разгонявшей непокорных поэтов, осмелившихся читать у памятника Маяковского тексты, не прошедшие коммунистическую цензуру.



Я наклонюсь над прорубью моей –
о будь ты проклят, камень из камней!
Где вечно подлость будет на коне,
а мы, как хворост, гибнем на огне.



Публичные выступления в кафе, у памятников, в клубах были пресечены, главных героев – кого выслали из Москвы за тунеядство, кого поместили лечиться от шизофрении. Любая сфера письменной деятельности: журналы, альманахи, книги – для смогистов была закрыта.



Вот так и будет в мире булькающем,
судьба историю обточит.
На каждого поэта будущего
трёх палачей рожают ночью.
На каждый крик – шесть пар глухих,
назло провидцу – люди слепнут.
И если бы Христос писал стихи –
он тоже б был отвергнут!



И даже любовь у него – какая-то адская, неистовая, сатанинская.



Ты низменна и неизменна,
голубка белая моя.
Ты – соль земли, ты кровь вселенной
и родниковая струя.
Ты – узкий след в начале брода,
ты – бред, закованный в тиши.
Ты – жуткая штрафная рота
моей потерянной души!
Твоею вспугнутой душою
клянутся лебеди за хатой.
Я чистоты твоей не стою,
я зацелован и захаркан.
…Целую ручку у ручья
и волосы у водопада,
когда готовится ничья
греха с заплаканной лампадой.
…Что, душка? Выпьем браги кружку,
мне страшно от любви твоей –
когда в надушенных подушках
греху возводят мавзолей!
…На что мне бред, на что мне лёд?
На что мне брови, как заимка?
Что, если родина убьёт?
Ведь смерть поэта не в новинку.



Любовь к Родине у Губанова не имеет ничего общего с национал-шовинистическим угаром. Это зрячая любовь свободного человека, чья мысль не зашорена, а глаза не завязаны розовой повязкой. Может быть, поэтому тема родины часто переплетается у Губанова с темой палачества, казни:



У берёзок были слезы по очам
белых баб, святых колодцев и хибарок.
Русь стояла на китах да на Иванах,
а в историю плыла – на палачах.

Россия иль Расея,
алмаз или агат...
Прости, что не расстрелян
и до сих пор не гад!



Он умоляет родину не казнить своих лучших сынов:



О родина, любимых не казни,
уже давно зловещий список жирен.
Святой водою ты на них плесни,
ведь только для тебя они и жили.

А я за всех удавленничков наших,
за всех любимых, на снегу расстрелянных,
отверженные песни вам выкашливаю
и с музой музицирую раздетой.

И, тяпнув два стакана жуткой водочки,
увижу я, что продано и куплено.
Ах, не шарфы на этой жирной сволочи,
а знак, что голова была отрублена!



Да, он любил её «странною любовью», то есть самой настоящей и искренней. В стихотворении «Разговор с Россией» он признаётся ей в любви:



Люблю тебя и немую, заржавленную,
люблю тебя и глухую, и грубую,
растерзанную, бухую и глупую.
Люблю тебя в журавлях над зоной,
в предательствах, шептунах и звонах!



Как это у Блока: «да, и такой, моя Россия, ты всех краёв дороже мне». Даже такой. Родину, как и мать, не выбирают.



Раскрасневшись, словно девочки,
розы падают к ногам.
Не меня поставят к стеночке,
наведут на грудь наган.
И на лестницы парадные
брызнет кровь и там, и тут.
Не меня в туманы ватные,
скрутив руки, поведут.
Вся в царапинах и ссадинах,
в присвистах и бубенцах,
моя родина, ты – гадина,
и стоишь на подлецах.



Но даже в этих строчках, бьющих, как хлыстом, наотмашь, больше любви к родине и боли за неё, чем в хвалебных гимнах и панегириках наших записных русолюбов и квасных патриотов, любящих Россию профессионально, без этой всепонимающей, всепроникающей боли.



Я сослан к Музе на галеры,
прикован я к её веслу.
Я стал похож на символ веры,
на свежий ветер и весну.
О Муза, я поклонник грога,
о Муза, я волшебный шаг,
о Муза, я письмо от Бога
и шёпот сатаны в ушах.



Леонид Губанов, долгие годы лишённый аудитории, нормального творческого общения, парил в одиночестве, готовил свои машинописные сборники. И – как ни странно – был благодарен судьбе, державшей его в чёрном теле и этим закалившей, не дававшей расслабиться.


А чёрный всадник на коне,
он держит плётку в пятерне,
он ничего не говорит,
он зубы скалит на гранит,
и только конь его храпит,
и только Бог меня хранит.
Спасибо, плётка, что была
всегда румяна да бела,
что от угла и до угла
меня гоняла, как пчела.
За то спасибо, что жиреть
мне не дала, и в тишине
следила, как бы не привык
я мёдом мазать свой язык.
Спасибо вам за этот гнёт.
Кто не исхлёстан был – тот врёт,
а я от боли хоть и пил,
но всё же душу сохранил.
И золотую россыпь слов
сумел не утопить в вине.
И Сатаны бледнеет зов,
и крылья крепнут на спине.



Вот уже больше тридцати лет, как нет с нами Лёни Губанова. Но трудно поверить в это, когда читаешь его стихи, из которых он говорит с нами, говорит с того света, как будто из соседней комнаты.



Я уже хожу по тому свету.
Знайте, знайте, что умер-то я по блату.
Над моей башкою порхает лето
молодых безбожников алым матом.

Заколдованно ранен такой обидой –
подмигнула молодость, не заметил.
Ах, и жизнь моя, как кусок отбитый
от того колокола, что бессмертен!..



Леонид Губанов был похоронен в Москве на Хованском кладбище.

Не печатали поэта, не печатали.
Он оставлен был России на потом.
Словно шапку в рукава – в психушки прятали,
и ловил он, задыхаясь, воздух ртом.



Только в пику всем тычкам и поношениям,
козням идеологических мудил,
жизнь брожением была, самосожжением.
Он на сцену, как на плаху, выходил.



И распахивал всё то, что заколочено,
словно вены, наши двери отворял,
и лилась потоком кровь его пророчества,
одиночества катил девятый вал.



Кровь бурлила и шальное сердце бухало,
и, казалось, наливал ему сам Бог.
Был он братом и по крови, и по духу им –
всем великим собутыльникам эпох.



Нет, недаром, видно, так пытал-испытывал
и отметил щедрой метою Господь.
Недостаточность сердечная? Избыточность!
Не вмещалось это сердце в эту плоть.



И, пройдя его, слова сияли заново,
и срывали с уст молчания печать.
Невозможно их читать – стихи Губанова.
Ими можно лишь молиться и кричать.

(из моих стихов о нём)
Tags: История, Литература
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments