Рлчему, думала я, почему нет сопротивления происходящему, ведь бегали миллионными толпами с русскими флагами в эфории после Крыма. Где они? Киевлянка жалуется, ее 10-летний сын не может писать по-русски, хотя в доме говорят только на родном языке. навык чужого письма создал какие-=то шоры в его голове и он стесняется на улице говорить по-русски. Украина легла, легла глубоко и не понятно, встанет ли. Народ специально поставлен на уровень выживания, когда кусок хлеба застилает все остальное. Чем дальше, тем тяжелее возврат. ...Грустно....
=================================
Рассказ напечатан изначально в одесском юморном журнале
Уезжал Шамис. Сказал — приходите, возьмите, что надо. Народ потянулся. Прощаться и брать.
Горевоцкие тоже пошли. Оказалось — поздно! На полу в пустой гостиной валялась только стопка нот «Песни советской эстрады», а на подоконнике стояла клетка с попугаем. Горевоцкая, тайная жадина, стала голосить — да зачем же вы уезжаете, кидаться на грудь Шамису, косясь, а вдруг где-нибудь что-нибудь. Шамис, растроганный показательным выступлением Горевоцкой, говорил, мол, что ж вы так поздно, вот посуда была, слоники, правда пять штук, книги, кримплены. А Горевоцкий шаркал ножкой — да что вы, мы так, задаром пришли. После горячих прощаний Горевоцкая уволокла ноты и попугая. Не идти же назад с пустыми руками.
Попугая жако звали Зеленый. Зеленый был серый, пыльный, кое-где битый молью, прожорливый и сварливый. На вопрос, сколько ему лет, Шамис заверил, что Зеленый помнит все волны эмиграции. Даже белую, в двадцатые годы.
Первый день у Горевоцких Зеленый тосковал. Сидел нахохленный, злой. Много ел. Во время еды чавкал, икал и плевался шелухой. Бранился по-птичьи, бегал туда-сюда по клетке и громко топал. На следующее утро стал звонить. Как телефон и дверной звонок. Да так ловко, что Горевоцкая запарилась бегать то к телефону, то к двери. Еще через сутки он прокричал первые слова:
— Зельман! Тапочки! Надень тапочки, сво-о-лочь!
— Значит, он и у Зельмана жил!.. — воскликнула Горевоцкая.
Зельман Брониславович Грес был известным в Черновцах квартирным маклером.
Последующие пять дней Зеленый с утра до вечера бормотал схемы и формулы квартирных обменов, добавляя время от времени «Вам как себе», «Побойтеся Бога!», «Моим врагам!» и «Имейте состраданию». Тихое это бормотание внезапно прерывалось истеричным ором:
— Зельман! Тапочки! Надень тапочки, сволочь!
Через неделю в плешивой башке попугая отслоился еще один временной пласт, и Зеленый зажужжал, как бормашина, одновременно противно и гнусаво напевая:
— Она казалась розовой пушин-ы-кой
В оригинальной шубке из песца...
— Заславский! Дантист! — радостно определила Горевоцкая. — Я в молодости у него лечилась, — хвастливо добавила она и мечтательно потянулась.
Зеленый перестал есть и застыл с куском яблока в лапе. Он уставился на Горевоцкую поганым глазом и тем же гнусавым голосом медленно и елейно протянул:
— Хор-роша! Ох как хор-роша!
Горевоцкий тоже посмотрел на жену. Плохо посмотрел. С подозрением.
— Может, он тебя узнал?!
— Да ты что?! — возмутилась Горевоцкая. — Побойся Бога!
— Имейте состраданию! — деловито заявил Зеленый и, громко тюкая клювом, принялся за еду.
Ночью он возился, чесался, медовым голосом говорил пошлости и легкомысленно хохотал разными женскими голосами.
— Бордель! — идентифицировал Горевоцкий, злорадно глядя на жену. — Значит, ты не одна у него лечилась!
От греха попугая решили отдать в другие руки. Недорого. Зеленый, в ожидании участи, продолжал напевать голосом дантиста, внимательно следя за Горевоцкой из-за прутьев клетки:
— Моя снежин-ы-ка!
Моя пушин-ы-ка!
Моя царыца!
Царыца грез!
Вечером пришла покупательница — большая любительница домашних животных. Зеленый пристально взглянул на потенциальную хозяйку, отвернул голову и скептически изрек:
— Ничего особенного! Первый рост, шестидесятый размер!
— Это я — первый рост?! — возмутилась покупательница и, обиженно шваркнув дверью, ушла.
— Магазин готового платья? — предположил Горевоцкий. И тут же засомневался: — Хотя... попугай в магазине...
— А может, Фима Школьник? Он немножко шил... — покраснела Горевоцкая и опустила ресницы.
— Школьник? — подозрительно переспросил Горевоцкий.
Зеленый четко среагировал на ключевое слово «школьник» и завопил:
— Товарищ председатель совета дружины! Отря-ад имени Павлика Морозова, живущий и работающий под девизом...
— Живой уголок. В сто первой школе, — хором заключили Горевоцкие.
А Зеленый секунду передохнул и заверещал:
— Зельман! Тапочки! Сво-о-лочь!
По городу разнеслась весть, что попугай Горевоцких разговорился и раскрывает секреты прошлого, разоблачает пороки прежних хозяев и при этом матерится голосом бывшего директора сто первой школы.
Из Израиля, Штатов, Австралии, Венесуэлы полетели срочные телеграммы: «Не верьте попугаю! Он все врет!»
Горевоцкие завели себе толстый блокнот, забросили телевизор, каждый вечер садились у клетки с попугаем и записывали компромат на бывших владельцев птицы.
«Морковские, — писал Горевоцкий, — таскали мясо с птицекомбината в ведрах для мусора».
«Реус с любовницей Лидой гнали самогон из батареи центрального отопления».
«Старуха Валентина Грубах, член партии с 1924 года, тайно по ночам принимала клиентов и торговала собой».
«Жеребковский оказался полицаем и предателем, а его жена его же и заложила».
«Сапожник Мостовой, тайный агент НКВД, брал работу на дом и по ночам стучал молотком. Будя соседей».
Однажды Зеленый закашлялся и сказал, знакомо картавя:
— Алес, Наденька! Рэволюция в опасности!
Горевоцкие испуганно переглянулись. А попугай с той поры замолчал. Выговорился.
И только иногда, когда Горевоцкий приходит с работы, попугай устало и грустно произносит:
— Зельман, тапочки! Надень тапочки! — и ласково добавляет: — Сволочь...